В своей лучшей манере Ива выдержала мой взгляд, разглядывая невидимые человеческому глазу недостатки на босоножках. Даже просто отрицательно покачать головой сейчас было невозможно, это было равносильно тому, чтобы сказать: «Сама допрешь!» Я вздохнул, и принял чемоданы из ее рук.
В квартире царил полумрак. «Ставь здесь», — определила Ива место для чемоданов в углу прихожей. Сама она сразу же полезла в пузатую сумку и извлекла из ее чрева что-то весьма тяжелое на вид в темной коробке. «Это тебе», — сказала она. Коробка оказалась коньяком Hennessy XO, моим любимым, но дорогим настолько, что я мог позволить его себе только в исключительных случаях, и сейчас уже не помнил, когда последний раз ощущал на языке его божественный вкус. «М-да, случай на самом деле исключительный», — подумал я, вслух попеняв Иве за то, что совершенно не стоило тратиться на такую дороговизну. Ива неопределенно махнула рукой в стиле: «Какие мелочи для нас, Ротшильдов», или: «Берите, берите, у меня много!» Затем она по-футбольному скинула босоножки и великодушно кинув через плечо: «Можешь не разуваться» через распахнутые настежь двустворчатые двери углубилась в лежащую за ними комнату. Сочтя за лучшее обувь все-таки таки снять, я последовал за ней. Вспыхнула люстра под потолком (хрустальная, богатая), и осветила все вокруг. Это был гостиная с диваном и креслами по одну стену и большим (но не таким большим, как у меня) телевизором на другой стороне. На полу — красивый паркет, на стенах — дорогие обои. Все было сделано весьма прилично, — не так прилично, как у сделал у себя дома я, но все же. Только две вещи резали глаз: совершенно неуместная, дебильная белая с позолотой розетка под люстру на потолке («Стиль «сераль»! — подумал я) и большой, во всю стену цветастый ковер на стене. К тому же на ковре висели скрещенные кривые то ли сабли, то ли янычарские ятаганы, а сверху над ними по центру — длинный остроконечный кинжал без ножен (Этим кинжалом Дарья тыкала себя в горло? Да он ей, как двуручный меч-кладенец!) Ива поймала мой иронический взгляд, пояснила: «Ну, что ты хочешь, он же восточный человек». Помолчала, добавила: «Был», и ее глаза снова набухли слезами. «Садись, не стой», — сказала она, отвернувшись, и ее локти заходили в такт ладоням, вытирающим слезы со щек. Я опустился в глубокое мягкое кресло. «Выпьешь чаю? — спросила Ива и, не дожидаясь ответа, уточнила: — Черный или зеленый?» Захотелось ответить: «Нет, не буду, зеленый», но шутить было как-то неуместно. Ива снова вышла в прихожую, оттуда, видимо, на кухню, оттуда донеслись железные звуки посуды и задавленный визг открытого водяного крана. «Что же ты транбуксы-то не поменял?», — мелькнуло автоматом в голове, и я поймал себя на том, что обращаюсь к Аббасу, как к живому.
Минут через пять Ива вернулась, неся в руке дымящуюся чашку чая со свисавшим из нее на ниточке стикером от чайного пакетика, поставила на маленький столик рядом с моим креслом, прямо на полировку. Марина никогда никому не подала бы так чай — не вынув тщательно до того выжатый пакетик, без ложки, блюдца и пары салфеток под него. Я поблагодарил, отхлебнул из чашки, — чай был горячий и невкусный.
— Да, вот так они и жили, — произнесла Ива избитую фразу из какой-то сильно бытовушной хохмы советских времен.
— Да ничего так все, — пожал плечами я, облизывая обожженные кипятком губы.
— Пойдем, я покажу тебе спальню, — позвала Ива, слабо улыбнувшись похвале.
Гаремный стиль, присутствующий в гостиной, здесь просто царствовал. Кровать, застеленная атласным стеганым покрывалом с золотыми кистями, изголовьем стояла в алькове, на окнах висели тяжелые, непроницаемые шторы. Не такие дешевые с виду, как на самом деле, эстампы на стенах были абстрактны, но при ближайшем рассмотрении в абстракциях угадывались женские фигуры в стиле «ню». Ноги утонули в длинноворсном, ужасно непрактичном и негигиеничном ковре. Ива щелкнула выключателем, загорелись неяркие ночники над прикроватными тумбочками. При таком свете, например, читать было делом немыслимым, — эта спальня была предназначена исключительно для того, чтобы спать и… трахаться, трахаться, трахаться. Густой аромат благовоний с тонкой примесью только что извергнутой спермы, казалось, витал в этом месте. Разматывая на себе парео, Ива прошла мимо изножья кровати к окну, повернулась ко мне. Звякнула золоченая пряжка широкого ремня у нее на поясе, и шаровары слились на пол. Заученное, как «Отче наш», движение рук, и бюстгальтер упал на ворох шаровар. Два грациозных шага на месте голенастыми, как у фламинго, ногами, и тонкие трусики присоединились к прочим предметам ее туалета. Времени прошло не больше, чем нужно сильно ошарашенному чем-то человеку, чтобы произнести: «Ё… твою мать!», а Ива уже стояла передо мной тонкая, длинная, загорелая и совершенно голая.
— Пойдешь в душ? — спросила она, откидывая край покрывала и усаживаясь на кровать — в точности, как тогда у меня дома. — Хотя нежарко, можно не терять время, Дашка может вернуться в любой момент.
Трудно описать все чувства, враз охватившие меня. Я смотрел на нее, и не понимал, как она может думать об ЭТОМ сейчас. Или если она думает, что ЭТО сейчас хочется делать мне, то каков в ее представлении я? И каким представляла она меня все эти огромные годы, когда мы были почти как муж и жена? Да она ли это? Может быть, ее подменили, и это — инопланетянка, и вот-вот, прямо сейчас лопнет ее очаровательная загорелая кожа, и из под нее полезет гнусное зеленое черт-те-что с усиками? Я замотал головой, но видение не исчезло, — точно также Ива, в чем мать родила, сидела на кровати, концентрическими движениями подушечками пальцев поглаживала себя по темно-розовым пупырчатым ареолам, помогая расправиться примятым бюстгальтером соскам, и глядела на меня при этом призывно, покорно и… с любовью. Да, точно, этот взгляд ни с чем не спутаешь, это чувство в глазах не узнать невозможно, оно отличается от просто интереса, желания или похоти, как небесная Джомолунгма от кургана в задонской степи. Но ведь Джомолунгмы там быть не могло, хотя бы потому, что ее там не было ни год, ни месяц, ни три дня назад, а за такое короткое время такое высокое чувство не вырастает, как его ни пестуй, ни поливай, это невозможно по определению. И, значит, это игра, гениальная, потрясающая, неповторимая, достойная всех Оскаров на свете, но всего лишь игра. Игра, имеющая в перспективе конкретную цель, потому что только истинная любовь бескорыстна, но не имитирующая ее, пусть божественно, игра. И весь этот калейдоскопический ураган чувств нашел выражение лишь в одной фразе, прозвучавшей у меня в ушах будто произнесенная не мною, а из громкоговорителя времен Отечественной войны: